вторник, 12 декабря 2017 г.

Джон Дьюи. "Наука и свободная культура". Часть 1


Джон Дьюи (1859-1952) — американский философ и педагог, представитель философского направления прагматизм. Автор более 30 книг и 900 научных статей по философии, социологии, педагогике и др. дисциплинам. Ниже размещена первая часть его работы "Наука и свободная культура" из книги 1939 года "Свобода и культура". Здесь текст приводится по изданию: Дьюи Д. Свобода и культура. / Пер. Леонида Машковского. Вступ. статья Романа Редлиха. - London, 1968. 

НАУКА И СВОБОДНАЯ КУЛЬТУРА

Невозможно более придерживаться простой веры эпохи Просвещения, в соответствии с которой прогресс науки, если он будет обеспечен, приведет к созданию свободных установлений, путем упразднения невежества и суеверия, источников человеческого рабства и столпов деспотического правительства. Прогресс естественных наук оказался даже более быстрым и более широким, чем можно было предположить. Но техническое применение науки в массовом производстве и распределении товаров потребовало концентрации капитала. Оно выразилось в учреждении промышленных и торговых корпораций, обладающих значительными юридическими правами и неприкосновенностью. И, как хорошо известно, оно создало многочисленный и сложный ряд новых проблем.

Техническое применение наук предоставило к услугам диктаторов средства контроля над мнениями и настроениями людей, столь мощные, что все прежние средства, бывшие в распоряжении деспотических правителей, превращаются в бледную тень. Ибо ограничивающую цензуру оно заменило средствами идейной пропаганды и так называемой информацией в масштабе, охватывающем каждого человека. Пропаганда и информация повторяются изо дня в день всеми органами рекламы и связи, старыми и новыми. Вследствие этого, впервые в истории человечества, в нынешних тоталитарных государствах утверждается, что опорой им служит активное согласие управляемых. Хотя деспотические правительства столь же древни, как и политическая история, это специфическое явление поражает нас своей неожиданностью и мощностью.

Один из прежних доводов в защиту демократии парируется самым волнующим образом. До того, как индустриальная революция достигла большого прогресса, считалось трюизмом, что деспотические правительства поддерживаются лишь сравнительно небольшим классом. Республиканское правительство, как предполагалось, будет иметь широкую поддержку масс, так что «народ» получит блага, и, по выражению Руссо, — «кто был ничем, тот станет всем». Нам теперь говорят нечто противоположное. Демократия, говорят нам, есть всего-навсего основанная на численном превосходстве затея, зависящая от перемещающихся сочетаний отдельных лиц, которые в данное время оказываются в состоянии составить большинство голосов. Нам говорят, что моральное согласие, существующее только при наличии единства убеждений и целей, заметно отсутствует в странах демократии, являясь самой сущностью в тоталитарных странах.

Такое утверждение стоит бок-о-бок с претензией марксистских коммунистов, которые заявляют, что, поскольку их взгляды научно обоснованы, нет законного места ложным взглядам, противопоставляемым авторитету Истины. Но в известном смысле претензия фашистов идет глубже, ибо они претендуют расширить свое влияние за пределы одних лишь интеллектуальных лояльностей, к которым обращен призыв науки, и завладеть основными эмоциями и импульсами. Существует относительно науки одна аргументация, до сих пор нашедшая сравнительно малый отклик в демократических странах, но ставящая тем не менее проблему столь основательно, что с течением времени она будет обращать на себя все большее внимание. Говорится, что принципы индивидуализма laissez-faire определяют ведение научного исследования; что вкусы и предпочтения отдельных исследователей позволяют направлять ход исследования до такой степени, что это привело к нынешнему рштеллектуальному замешательству и моральному хаосу в мире, вследствие молчаливого потворства деятелей науки бесконтрольной индивидуалистической деятельности в промышленности.

Это положение является настолько крайним и настолько идет вразрез со всем, во что мы привыкли верить, что оно легко оставляется без внимания — как явное заблуждение. Но этим взглядом, в виду его крайнего характера, можно воспользоваться как указателем на подлинную проблему: каковы, собственно, социальные последствия науки? Не так ли они важны из-за технического применения науки, что социальный интерес преобладает над интересом чисто интеллектуальным? Может ли предлагаемый социалистами тип социального контроля над промышленностью быть осуществлен без какого-либо общественного регулирования научных исследований, служащих источником изобретений, которые определяют ход развития промышленности? И не может ли такое регулирование задушить свободу науки? Эта же проблема выражается в более умеренной форме теми, кто говорит, что социальные последствия изобретений (которые существуют только благодаря полученным данным научного исследования) настолько выбивают из колеи, что самое меньшее, что можно сделать, это объявить науке мораторий.

В России утверждают, что направление науки за последние сто пятьдесят лет настолько определилось интересами доминирующего экономического класса, что область науки превратилась, в общем и целом, в орган буржуазной демократии — процесс этот не столь, пожалуй, осознан, как в случаях с правительством, полицией и армией, но все же со значительными последствиями. Поскольку невозможно провести какую-либо определенную линию между естественными и социальными науками и поскольку последние, как в отношении исследования, так и преподавания, должны быть приспособлены к интересам политики нового социального порядка, то, следовательно, нельзя позволить естественным наукам идти своим путем, в стороне от политических предписаний. В нацистской Германии издаются указы, что в антропологии касательно расы является истиной, а Москва определяет, что менделизм, с научной точки зрения, ложен, и диктует курс, которому нужно следовать в генетике. Обе страны смотрят косо на теорию относительности, хотя по разным причинам.

Однако, за полным исключением особых случаев, общая атмосфера контроля над мнениями не может существовать, не воздействуя, и при том довольно основательно, на всякую форму интеллектуальной деятельности, — и это относится как к искусству, так и к науке. Даже если мы считаем крайние взгляды настолько крайними, что они представляются нам искажениями до степени карикатур, фактическая проблема остается нерешенной. Может ли общество, особенно демократическое общество, существовать без основного согласия и общности убеждений? Если же оно не в состоянии, то может ли требуемая общность убеждений быть достигнута без предписаний со стороны правительственной власти, как вести научные дела во имя социального единства?

В этой связи обвинение в безответственности касательно социальных последствий выдвигается против людей науки, и как раз в этом контексте основной вопрос принимает определенные формы. Утверждается (и те, кто занимает такую позицию, сами являются учеными), что главные направления естественных наук за последние сто лет, особенно за последние пятьдесят лет, определялись, косвенно или прямо, требованиями промышленности, работающей ради личной прибыли. Говорят, что изучение проблем, не получивших должного внимания по сравнению с проблемами, которые поглощают затрату интеллектуальной энергии, доказывает это утверждение. Непосредственный контроль осуществляется большей частью правительствами. Они субсидируют те виды исследований, которые обещают увеличение национальной мощи, — или путем содействия производству товаров и торговле, в противовес другим странам, или же путем поощрения научных изысканий во имя военной мощи.

Косвенный контроль осуществляется менее заметными путями. В современной жизни промышленность занимает настолько центральное положение, что, не говоря уже о вопросах, непосредственно представляемых промышленными предприятиями для их разрешения научным лабораториям, — для людей, занятых научными изысканиями, психологически немыслимо не быть крайне чувствительными и крайне восприимчивыми к типу проблем, которые выявляются в ходе практических усилий при осуществлении контроля над природными силами, что в конкретной форме означает производство и распределение товаров. Более того, научные стремления окружены своего рода ореолом. Ибо считается, и не без оснований, что они способствуют росту социального или, по крайней мере, национального благополучия. Германия вела за собой другие страны в научно-исследовательской работе в области физических наук. Именно в Германии было возможно доказать, что научные достижения самым непосредственным образом содействовали национальной мощи и престижу.

Это обстоятельство побудило некоторых интеллектуальных наблюдателей, не столь уж наивных, выставлять германские университеты в качестве образцов, которым нужно следовать и в нашей собственной стране. Это не означает, что личная экономическая заинтересованность сыграла сколько-нибудь значительную роль в направлении исследовательской работы отдельных ученых. Хорошо известно, что правилом является как раз обратное. Но внимание и интерес — не прожекторы, которые можно произвольно и с одинаковой легкостью направить на все части нашей вселенной. Они действуют в определенных руслах, и общее состояние культуры определяет, что представляют собой и где проходят эти русла. То, что «атмосфера общественного мнения» решает, в каком направлении идти научной деятельности, так же верно, как и то, что физический климат определяет, чем заниматься в сельском хозяйстве.

Социальное воображение приобретает определенный тон и окраску; результатами являются интеллектуальный иммунитет в одном направлении и интеллектуальная восприимчивость в других направлениях. Даже говорится, и многое свидетельствует в пользу этого утверждения, что преобладавший на протяжении девятнадцатого столетия механистический взгляд в науке был косвенно определен значением, которое приобрела машина в промышленном производстве, так что теперь, когда машинное производство уступает место производству с помощью электроэнергии, основные научные «концепции» также меняются.

Выше я коснулся роли национализма в решении вопроса о направлении науки. Разительным примером является, конечно, организация деятелей науки для оказания стране помощи во время войны. Этот пример выявляет тенденции, которые продолжаются менее открытым и менее осознанным образом почти все время, даже в периоды номинального мира. Увеличение масштабов правительственной деятельности во всех индустриализованных странах, продолжающейся в течение ряда лет в возрастающем темпе, укрепило союз между национальными интересами и научными изысканиями. Спорным безусловно является то, что при наличии выбора между регулированием научных дел путем частных экономических интересов и национальных, предпочтение должно оставаться за последними. Можно заключить, что открытый контроль над наукой, осуществляемый в тоталитарных государствах, есть лишь кульминационный пункт тенденций, проявляющихся на протяжении некоторого времени в более или менее скрытых формах. Из этого следует, что данная проблема выходит за пределы тоталитарных стран.

Удивительно на первый взгляд, что требование прямого общественного контроля над научными исследованиями и заключениями невольно подтверждается позицией, занимаемой весьма часто самими деятелями науки. Ибо часто говорят и обычно верят, что наука совершенно нейтральна и беспристрастна в отношении конечных целей и ценностей, которые побуждают людей к действиям; что в лучшем случае она снабжает людей более эффективными средствами для осуществления конечных целей, которые проистекают и должны проистекать из нужд и желаний, с наукой никак не связанных. Именно в этом пункте нынешний климат общественного мнения столь широко расходится с мнением, которое отличало оптимистическую веру эпохи Просвещения, — веру в то, что наука и свобода человека пойдут вперед рука об руку и возвестят эру безграничных возможностей человеческого совершенствования.

Несомненно верно, что широко распространенная высокая оценка науке в значительной мере обязана той помощи, которую наука оказала людям в достижении желанных вещей и ценностей, помимо самих знаний, почерпнутых людьми из научных источников. Рассел живо изложил некоторые явления, позволившие науке вытеснить прежние убеждения: «Мир перестал верить в то, что Иисус Навин повелел солнцу остановиться, так как астрономия Коперника оказалась полезной в мореходстве; мир отказался от физики Аристотеля, так как теория падающих тел Галилея позволила вычислить траекторию полета пушечного ядра. Мир отверг предположение о потопе, так как геология полезна в горнорудном деле, и т.д.») Едва ли можно сомневаться в том, что приведенная цитата выражает то, что дало умозаключениям новой науки престиж и поддержку последователей именно тогда, когда наука сильно нуждалась в помощи со стороны для того, чтобы на нее обратили внимание.

Как пример, она производит глубокое впечатление, поскольку доктрины Аристотеля и Церкви обладали огромным авторитетом. Если даже в том случае, когда все преимущества были на стороне старых доктрин, явная практическая применимость науки снискала ей победу, — легко сделать вывод, что наука была в еще большем почете там, где она не имела своим соперником столь могущественного врага. Оставляя совершенно без внимания сопротивление науке со стороны укоренившихся институционных интересов, которые прежде монопольно господствовали над убеждениями, например, в астрономии, геологии и в некоторых областях истории, отметим, что история свидетельствует о наличии со стороны человечества такого равнодушия к качеству своих убеждений и такой апатии к методам, колеблющим старые воззрения, что мы должны радоваться тому, что новой науке была оказана столь мощная дополнительная поддержка.

Но это оставляет незатронутым вопрос: обладают ли научные знания силой, способной видоизменять конечные цели, которые люди высоко ценят и которых стремятся достигнуть. Доказано ли, что полученные с помощью науки данные — самые достоверные знания в нашем распоряжении — лишь дополняют нашу силу в осуществлении уже имеющихся желаний? Или же эта точка зрения взята из какой-нибудь прежней теории об основах природы человека? Может ли быть верным предположение, что желания и знания существуют в изолированных, не сообщающихся между собой, разделах? Действительно ли это доказывается фактами, которые безусловно могут быть приведены в качестве свидетельства, как например, беспристрастное использование научного знания в лечении болезней и в продлении жизни человека и в предоставлении средств для массового уничтожения жизни на земле?

Или же речь идет здесь о специально подобранных случаях в поддержку доктрины, возникшей на иной почве, чем свидетельство фактов? Столь ли полной является изолированность целей человека от его убеждений, как это предполагает теория? Удар, нанесенный старым идеям идеей о том, что знания неспособны видоизменять свойства желаний (а, следовательно, и не могут влиять на формацию конечных целей и намерений) еще, разумеется, сам по себе, не есть довод, чтобы отрицать здравость этой идеи. Быть может, старый взгляд абсолютно ложен. Тем не менее, вопрос этот достоин обсуждения. Нам незачем прибегать к теории Платона о том, что знание, или то, что выдается за знание, есть единственный, окончательный, решающий фактор человеческих идей о Добре, а, следовательно, и человеческих действий. Нам также нет нужды обращаться к предвидению Бэконом систематизации научного знания в качестве будущей основы будущей социальной политики, устремленной исключительно к увеличению человеческого благополучия.

Простой факт сводится к тому, что все обдуманно либеральные и прогрессивные движения нашей эпохи основываются на понятии, в согласии с которым действия определяются идеями. Так было до той поры, пока Юм не заявил, что разум был и должен быть «рабом страстей», или, переводя на современный язык, рабом эмоций и желаний. Голос Юма был в то время одинок. Теперь его идея снова и снова вызывает отклики почти повсюду. Классическая школа экономики поставила нужды людей в качестве главного двигателя их действий, низводя разум до силы, определяющей наиболее пригодные средства для удовлетворения этих нужд. Первое воздействие биологии на психологию заключалось в подчеркивании приоритета потребностей и инстинктов. Психиатры придают значение тому же заключению, показывая, что умственное расстройство порождается эмоциональной неприспособленностью, и выявляя степень подчинения убеждений — потребностям.

Но одно дело признать, что прежние теории пренебрегали значением эмоций и привычек, как факторов, определяющих поведение, и преувеличивали значение идей и разума; совсем другое дело считать, что идеи (особенно подтвержденные компетентным исследованием) и эмоции (включая наши нужды и потребности) находятся в изолированных разделах, безо всякого между собой взаимодействия. Когда эта точка зрения констатируется так грубо, то в высшей степени невероятным представляется наличие подобной, в какой угодно форме, изоляции в структуре человеческой природы. И если идею эту следует принять, при условии доказательств в ее пользу, на какие бы несчастья это ни обрекло человечество, необходимо помнить о подтексте доктрины полного разделения желаний и знания. Предположение о том, что желания косны и неизменны, не соответствует, на первый взгляд, истории человеческого прогресса — от дикарства через варварство до нынешнего, хотя бы и ущербного, состояния цивилизации.

Если знание, даже самого подлинного порядка, не может влиять на желания и цели, если оно не в состоянии определять, что ценно, и что нет, то будущие перспективы относительно формирования желаний угнетающи. Отрицание того, что желания могут подвергаться влиянию со стороны знания, определенно указывает на не-рациональные и антирациональные силы, которые будут формировать желания. Одна из альтернатив мощи идей — привычка или обычай. Но когда власть голой привычки надламывается — как мы это видим в наше время, — то все, что остается, это конкуренция различных аппаратов и интересов с целью определения, кто или что вырвется вперед в борьбе, ведущейся путем запугивания, насилия, подкупа и всякого рода пропаганды с тем, чтобы формировать желания, которые будут господствовать в контролировании целей человеческой деятельности.

Перспектива мрачная. Это заставляет рассмотреть возможность, что Бэкон, Локк и ведущие деятели Просвещения (их характеризует случай с Кондорсе: находясь в тюрьме и ожидая смерти, он писал о роли науки в грядущем освобождении человечества), в конечном счете, вполне сознавали фактическое влияние потребностей, привычек и слепых желаний на поведение людей; но работали, указывая, в качестве альтернативы, другой и лучший путь для будушего. То, что предвиденный ими путь не оправдал надежд, является очевидным и не требует дискуссии. Деятельность Бэкона, применившего свои знания в качестве служителя Короны в укреплении Великобритании в военном деле против других стран, кажется теперь более пророческой в отношении последствий, чем то, что он изложил в словах.

Власть над Природой, каковая, соответственно его ожиданиям, должна была последовать за прогрессом науки, осуществилась. Но, в противоположность его ожиданиям, она главным образом была использована для усиления, вместо ослабления, власти Человека над Человеком. Должны ли мы сделать заключение, что прежние пророки были полностью и существенно неправы? Или же мы должны придти к выводу, что они чрезвычайно недооценили косность учреждений и обычаев, предшествовавших появлению на арене науки, в формировании желаний по их образу и подобию? Выделяли ли события всего-навсего лишь проблему изыскания средств, с помощью которых подлинные убеждения должны были оказывать воздействие на желания, на формирование целей и, тем самым, на ход событий?

Можно ли в постановке целей признавать силу пропаганды и отрицать силу науки? Если смотреть под одним углом, то вопрос этот приведет нас снова к нашей основной проблеме — к отношению между культурой и природой человека. Ибо решающим фактом в решении вопроса, в состоянии ли проверенное знание формировать желания и цели (равно как и средства), является то, врожденны ли и неизменны желания, имеющие значение в определении хода действий, или же они сами продукты определенной культуры? Если справедливо последнее, то практический вопрос сведется к следующему: возможно ли для научной установки стать столь весомой и распространенной составной частью культуры, что такая установка — посредством культуры — сможет формировать желания и цели человека?

Поставить вопрос далеко еще не значит суметь на него ответить. Но какое-то значение всё же имеет поставить этот вопрос перед собой в его действительной, а не искусственной форме. Вопрос этот перестает быть неопределенным вопросом соотношения знаний и желаний в исконном психологическом складе человека — неопределенном уже, помимо других причин, потому, что можно спорить о том, существует ли такой исконный психологический склад в отрыве от биологического склада. Вопрос этот становится определенным вопросом установления рода культуры, где научный метод и научные выводы составляли бы неотъемлемую часть.

Проблема, изложенная этим способом, выставляет в ином свете уважение к науке, которого она добилась благодаря своей полезности. Можно вполне согласиться с тем, что тут и там отдельные лица начали ценить науку, вследствие ее какого-либо очевидного вклада, удовлетворившего их личные желания. Следует также признать существование отдельных групп людей, ценящих науку по тем же соображениям. Но причины, почему люди охотно принимают заключения, выведенные из науки взамен прежних идей — не являются исключительно, или хотя бы преимущественно, причинами прямой личной или классовой выгоды.


PHILOLOGIST


Комментариев нет:

Отправить комментарий